— Граждане свидетели, — говорю я, — приступим. Начнем с того, что восстановим последовательность вашего появления в костеле в четверг и ваших действий. Органиста пока нет, я позволю себе быть его двойником.
В качестве двойника я поднимаюсь на хоры. Опершись о балюстраду, я разглядываю три нефа, алтарь, скамьи, широкий проход между ними, исповедальню с бархатной шторой, семерых довольно скучных свидетелей. Выстраивая мизансцены, режиссерской отсебятины я себе не позволяю. Мои постановки тем лучше, чем точнее следуют протоколам опроса. Поэтому ксендз Вериго удаляется в сакристию, Буйницкий неторопливо ходит у алтарного креста, его жена имитирует мокрую уборку помещения, художник взбирается на подмостки, а Локтев бредет вдоль ряда икон, изображающих крестный ход Иисуса Христа. На хорах не хватает органиста, он в нетях, а без него все движения свидетелей абсурдны — они не ведут к развязке. Его нет, и я вынужден доигрывать пьеску абсурда. Из сакристии выходит ксендз, Саша идет ему навстречу, вот они разминулись, Петров спускается вниз. Ксендз, поглядев на росписи невидящим взором, садится на скамью — это означает, что он уже в своем домике пишет дневник на латинском языке. Петров садится возле ксендза — его тоже нет, он как бы в закусочной, куда привезли бочковое пиво. Скрипит дверь, обозначая появление Белова. По его словам, он проторчал в костеле минут десять, любуясь живописью и слушая музыку. Я сокращаю десять минут до минуты и позволяю Белову присесть. Он занимает скамью позади своего антогониста.
Буйницкая, следуя общему примеру, тоже присаживается, но на левый ряд. В четверг в это время она отсутствовала — ходила за водой. Если бы рядом со мной стоял органист, я обязательно указал бы ему, что в костеле присутствуют трое — он, Клинов, сакристиан Буйницкий. На мгновение в костел заглянул Жолтак, обрекая тем самым себя на смерть. Можно и это обозначить, то есть не смерть, а внезапное появление бедолаги. Я прошу Сашу — он выходит и входит, двойной скрип двери напоминает всем о покойном. Был бы тут органист, мы быстро достигли бы кульминационной точки, но поскольку он, выйдя из дома, до костела не дошел, то можно объявить эксперимент оконченным и распустить всех по домам. Однако присутствие пани Ивашкевич и дочери органиста требует включить в игру и их. Иначе им будет обидно, что их побеспокоили впустую. Я приглашаю Валю Луцевич за орган, старая Ивашкевич отправляется к исповедальне. Ксендз Вериго как бы вновь возникает в костеле, который только что покинули экскурсанты из дома отдыха. Буйницкий сообщает ему о желании пани Ивашкевич снять с души тяжесть каких-то сомнений. Она уже достигла исповедальни и опускается на колени перед зарешеченным оконцом в боковой стенке. Она все воспринимает всерьез. Ксендз нисколько этому не радуется, он посылает мне растерянный вопрошающий взгляд — мол, что делать, не исповедовать же простодушного старого человека в ходе сомнительного милицейского эксперимента. Я не реагирую, мне все равно, и ксендз повторяет то, что сделал три дня назад — несколько минут слушает эксерсисы юной органистки и вынужденно бредет к исповедальне слушать тайные признания старой женщины.
Что можно шептать о себе сквозь решетку, думаю я. Что можно шептать в ответ? Неужто ксендз Вериго и впрямь знает все грехи своих прихожан за сорок лет, похоронил их в своей памяти, и на каждое грешное признание нашел утешительные слова? Но много ли нашлось прихожан, кто признавался ему в грехах смертных? Возможно, за сорок лет этот короткий путь к исповедальне утомил ксендза своим однообразием. Ведь тысячи раз вот так же, как сейчас, пан Адам подходил к этому устройству для приема чужих тайн, видел коленопреклоненного человека, отдергивал штору. Люди не исповедуются о своем счастье. Счастье всегда на лице, его не спрячешь, его и не надо утаивать. Кто придет в костел шептать о счастьи, стоя на коленях перед мелкой деревянной решеткой, к которой прижато ухо священника? Приходят несчастные. Они серьезны, они надеются превратиться в счастливых. Но разве кто-нибудь в этом мире может принять на себя чужой грех? Освободить от него? Ксендз примиряет грех с жизнью…
Крик ужаса, усиленный эхом, возвращает меня к реальности. Это кричит ксендз Вериго, и я вихрем несусь вниз по винтовой лестнице и бегу к исповедальне. Пан Адам стоит возле нее в паническом оцепенении, седые его волосы шевелятся. Я отвожу штору и наталкиваюсь взглядом на прислоненного к стенке органиста, уже, как я констатирую, неживого.
Бывшие участники следственного эксперимента, и они же — нечаянные свидетели повторного преступления — хмуро сидят у костельной ограды на лавке, починка которой стала последним земным делом Жолтака. Вернее сказать, на лавку присели трое — Белов, художник и пани Ивашкевич. Стась Буйницкий обессилено валяется под стеной. Не очень пристайно для костельного сакристиана уподобляться пьяному молодцу, но я его понимаю только что он потерял брата, увидел его убитым, и ему есть о чем пострадать. Мне тоже хочется лечь в траву и заснуть. Но Саша уже помчался в райотдел сообщить о новом убийстве в исповедальне. Скоро прибудут милиционеры, эксперты, врач, следователь прокуратуры Фролов. Потом из меня будут вытягивать жилы за самовольство. Но это легко пережить. Главное, что я проиграл, и меня разбила апатия. Мне лень думать… А разбитую истерикой дочь органиста Анеля Буйницкая увела в домик ксендза. Пан Адам тоже поспешил в родные стены успокаивать несчастную девушку. Успокаивать счастливую девушку, лениво думаю я. Она никогда не поймет, как сильно ей сегодня повезло. Смерть отца сохранили ей честь и самоуважение. И пристойную семейную легенду — папа был органист, его убили в костеле при исполнении служебных обязанностей. И все всегда будут сочувствовать.