В шестом часу, когда солнце пошло на закат и зной сломился, Децкий призвал всех на дачу. Тут все дружно взялись готовить, и скоро последовал ужин, а точнее говоря, пир. Описывать, что пили и ели за тем столом, нет смысла — мы того не попробуем; все было редкостное, сплошь дефицит, прямо с базы, на которой работала жена Петра Петровича; но и другие имели знакомых с такими возможностями, только Адам привез какой-то мокрый окорок из магазина, который хоть и был подан, но остался нетронутым. „Гвоздем“ пиршества стали, разумеется, настоящие, из базарной баранины, шашлыки, зажаренные Децким.
После ужина, а встали из-за стола, когда размежала день с ночью лишь пурпурная полоса заката, настал час действий и славы Адама. Из багажника своего „Запорожца“ он извлек колесо от телеги и банку сосновой смолы. Всем было сказано набрать поленьев и двигаться к реке. Олег Михайлович нес сумку с выпивкой и легкой закуской, Виктор Петрович — лопату и топор. Счастливые дети по очереди катили колесо.
На лугу колесо надели на шест, украсили цветами, облили смолой и шест вкопали. Быстро сгущались сумерки, выходила полная луна, на темной половине неба засветились звезды. Всех охватило трепетное ожидание праздника. Наконец алое свечение на закате угасло, Адам разрешил детям зажечь костер. Чиркнули спички, маленькие огоньки коснулись хвороста, разбежались по каплям смолы внутрь костра и помчались по шесту наверх, к колесу — оно вспыхнуло, мощное пламя рванулось ввысь. Все стояли, слушая завораживающий жар огня. Вдруг Адам выступил вперед и сказал: „Вот послушайте старую песню. Ей тысяча лет“. Он запел:
Сонейка, сонейка, рана усходзiш да iграючы,
Сонейка, сонейка, праючы, Купалу звелiчаючы…
На песню возникли из темноты, словно спустились на свет костра с неба, две пожилые деревенские тетки, поздоровались, и вошли в круг, и стали вместе с Адамом петь:
У адным гародзе чырвона ружа,
У другiм гародзе пахуча мята,
У трэцiм гародзе зяленая рута…
Песня эта в три голоса пелась, пока не перегорел шест и не рухнуло в костер колесо. Тогда прихожие тетки так же незаметно, как явились, исчезли. „Купала! — крикнул Адам. — Возьми грехи!“ — и прыгнул через костер. „И мои!“ — попросил Данила Григорьевич, пролетая сквозь пламя. „Очистимся, Алик!“ — обрадовалась Катька и толкнула в бок своего любовника. И все стали прыгать, и счастливый детский смех звенел над лугом. Только доктор Глинский счел за лучшее избежать контактов с плясавшим в костре божеством.
Потом все сели к костру, пошла по рукам, как требовали того обычай и желание, чарка. Дети жались к Адаму; он, поглядывая на часы, говорил им, что сейчас начинает расцветать цветок папоротника. Те знали сказку и начали проситься в лес; им разрешили, и скоро послышались в соснах их настороженные голоса. Децкий наклонился к Павлу и шутливо сказал: „Что, Павлуша, может, и нам поискать!“ Приятель, однако, ответил всерьез: „Мы свое уже отыскали!“ Децкий понял мрачный смысл его слов и промолчал, он думал иначе. Он думал, что судьба делается каждый день. Заснул, день прошедший умер, проснулся, как родился, — вновь стычка с жизнью, вновь оседлание судьбы; радостью каждодневного риска должен жить человек, думал Децкий, а вот так, однажды сорвав цветок, всю жизнь просидеть на готовом это за какие, скажите, достоинства? Коротка жизнь, но многое может дать умному, думал он, глупцу — ничего, глупцу — всегда муки: в бедности ему плохо, в богатстве нехорошо. Вот вывел он Пашу в люди, вытянул из нищеты, так нет же, надо напиться и страдать о целомудрии души.
Децкий лег на спину; теплом отдавала земля, звезды теснились в черной тьме неба; услышалось вдруг множество звуков — шелест воды в реке, далекий собачий лай, речи крохотных ночных тварей, детская перекличка в лесу, рокочущий голос Адама, рассказывавшего страхи.
Децкому вспомнилась ночь из детства. Он и Адам лежали в кровати, в ногах сидела бабушка. Лунный луч падал на нее, из слов ее создавались картины таинственной жизни, где кто-то зарывал под яблоней клады, а другой кто-то их находил, где на дорогах поджидала путников нечистая сила, где домовые берегли огонь в очаге, где в глубинах прозрачных озер звонили колокола затопленных церквей, где всегда и точно сбывались предчувствия. Бабушка была убеждена, что говорит правду. Они ей верили, им виделся тот мир. Потом оказалось, что его нет. „Вот утром меня мучало предчувствие беды, — подумал Децкий, — а она не случилась. Или случится?“ Он расстался с видением бабушки, привстал и обвел взглядом компанию. Всем было хорошо праздник прощания состоялся.
Недоброе купальское предчувствие сбылось лишь через месяц. И то Децкий потом удивлялся, что рано сбылось, могло и полгода пройти, и было бы лучше, если бы проявилось оно позже, после увольнения. Да хоть бы в другой день, в другой час, на трезвую голову, на ясный ум, а то на пьяную. После работы пришлось выпить с нужным человеком, большим прощелыгой. Не много было и выпито — по два крепких коктейля в подвальном баре, но закусывали, как модно, кофе, и Децкий вернулся домой навеселе. Тягать гирю не хотелось; он постоял под душем, повязался полотенцем и лег на тахту перед телевизором. Держа руку на пульте дистанционного управления, Децкий время от времени включал экран, но скуку серую, вплоть до урока математики, предлагало зрителям в этот час телевидение.
Уже потом, когда завязалось и пошло в рост следственное дело об ограблении, Децкий, перебирая в уме события того вечера, вспомнил и свое отражение в темном экране — лежал он, раскинув руки, совсем как Иисус, когда прибивали его к кресту бесстрастные легионеры. В этом отдаленном сходстве — повязка на голом теле, острая борода, багряная обивка дивана было что-то неприятное, какое-то скрытое предупреждение, недобрый знак, но ничего не услышалось и рефлекс настороженности не включился. Явилась, правда, обычная мыслишка о том, что стеречься, беречься надо на этом свете, но ведь всегда и берегся, и потому промелькнула она мелкой мошкой бесследно. Да и чего можно было сторожиться в собственной квартире в присутствии жены, которая в спальне, мурлыкая, перебирала свою мануфактуру. Хотя и в этом следовало разглядеть странность — отчего наперекор привычной лености побудилась она перебирать тряпье в чемоданах? Потом, да уже прямо назавтра, нашлось объяснение — пустая, глупая дура, но тогда, в седьмом часу вечера, Децкий только удивился не свойственному ей порыву к порядку.