— А что, Эдуард Станиславович, — спрашивал исправник, — я не вижу вашего старшего, умницу Северина?
— Да вот часа два назад ушел куда-то бродить, — сказал Володкович. Эх, — вздохнул он, — просто беда, господа. В сестру приятеля влюбился насмерть. Она, как все девицы, куражится… (Молодость, молодость! говорил исправник.) Вот ездил в Киев, предложение сделал, — продолжал Володкович, — отказала, негодница. Парень — в кручину. Лежит, грызет трубку или бродит по парку, как юродивый… Я говорю: Северин, да если она тебе отказала, так, верно, дура, недостойная тебя. Ах, Афанасий Никитович, увидите его, хоть вы найдите убедительные доводы.
— Обязательно скажу, — отвечал исправник, — раз вы просите. Судьба Северина мне небезразлична.
Михал увлек нас в боковую аллею предложением посмотреть чудо природы. И вправду, мы увидали редкое явление. Две ели, выросшие в тесноте, переплели свои стволы в косу — было трудно проследить, какая вершина какому комлю принадлежит.
— Прелестное место для влюбленных, — заметил я. — Сама природа демонстрирует им образец поведения.
Михал улыбнулся:
— Да, моя сестра любит проводить здесь вечера.
— Вы где-нибудь учитесь? — спросил я.
— Проучился два курса в университете, — ответил Михал, — и оставил. Хочу получить специальное образование. Агрономическое. Возможно, поеду в Берлин. Мой брат увлекается химией, он не станет вести хозяйство, а мне нравится… Вы не обижайтесь, но не могу себе представить, как можно посвятить жизнь военной службе?
— У каждой профессии свои радости, — отвечал я. — Приведись мне жить помещиком, я наверняка через неделю умер бы от тоски.
— А я — через три дня, — сказал Шульман.
— Сердце нашего лекаря наполняется любопытством лишь в одном месте, пояснил я Михалу, — в анатомическом театре.
— А также возле операционного стола, — дополнил Шульман. — Все остальное, господа, поверьте мне, неинтересно.
Аллея привела нас к двум прудам, разделенным плотиной. Один был продолговатый, с чистой водой, с поставленным на столбах красивым птичником. Вокруг него лениво плавали два взрослых лебедя. Компания, от которой мы прежде отсоединились, стояла на берегу, восхищаясь благородством прирученных птиц. Второй пруд, идеально круглый, был обсажен ивами; ряска плотно покрывала его зеркало; на воде, но вплотную к берегу, стояла ажурная беседка.
— А это наше любимое место уединения, — сказал Михал.
Я признался, что и ряска, и запах тины, и круг ив мне очень нравятся. Шульман тоже сказал, что здесь он прожил бы вдвойне больше, чем назвал раньше. Тут панна Людвига привела в беседку остальное общество, и некоторое время все провели в полном молчании, как к тому обязывало очарование уголка.
Скоро господин Володкович пригласил нас в дом.
В столовой горели подвесные лампы. Стол был накрыт и производил ошеломляющее впечатление.
Невольно я посочувствовал одинокому Нелюдову. Нас рассадили; два места остались незаняты: возможно, пояснил хозяин, спустится к ужину старший сын Северин, а второй прибор, по обычаю, ждет случайного гостя.
Господин Володкович поднял бокал и предложил выпить за здоровье государя. К звону хрусталя примешался хриплый звон столовых курантов стрелки на белом циферблате показывали половину девятого.
Тост следовал за тостом, и скоро свободная веселость овладела всеми, если не считать зачарованного Василькова и Михала, не склонного к веселью, видимо, в силу своего агрономического ума. Оба, к сожалению, были мои соседи. Напротив меня сидел исправник Лужин, не умевший, как и все полицейские нашей империи, рассказывать ничего другого, кроме случаев непослушания и преступления порядка. Наиболее его возмущали тщеславие поляков, поднявших восстание, и черная неблагодарность освобожденных государем крестьян.
— Понять это, господа, невозможно, — говорил он, попеременно обращаясь то к подполковнику Оноприенко, то к Володковичу. — Имея привилегии, которых лишено было дворянство внутренних губерний, шляхта хватается за ружья, требует отсоединения, клевещет на царя, втягивает в бунт невежественные слои. Какова дерзость! Какое самомнение!
— Нам, здешним дворянам, вообще чужды идеи войны, — оправдывающимся тоном объяснял Володкович. — Мы всегда были окраинные и от этого всегда терпели. Только богатырская спина русского государства обеспечила нам спокойствие и мир. Застенки и околицы — вот источник смуты.
— Не только, не только! — говорил Лужин. — И из порядочного круга люди оказались замешаны, и скажу, самым скверным образом. Казненный руководитель Сераковский был офицер генерального штаба…
— Это, пожалуй, самое удивительное, — отвечал исправнику наш командир. — Нарушить воинскую присягу — худшего преступления я не могу вообразить.
— А сколько юношей из приличных семей, — продолжал исправник, — ушли в мятежный стан, стреляли в войска, убивали солдат…
— Ужасно, ужасно! — соглашался Володкович.
— Я не могу вам раскрывать содержание документов, поступающих к нам, но, поверьте, сердце обливается кровью от числа жертв с обеих сторон…
— Да, господа, — значительно произнес наш командир, — нет большего счастья для страны и населения, чем мир. Мы, солдаты, знаем это лучше всех.
— Это единственная возможность развивать экономику, — сказал Михал. Примером чему служит Англия, куда никогда не ступала нога завоевателя.
— И весьма жаль, — ответил исправник. — Вот уже куда следовало высадиться, хотя бы в отместку за разрушение Севастополя.