Единственный свидетель - Бог: повести - Страница 78


К оглавлению

78

Любопытный, подумал я.

Я направился к художнику и, проходя мимо пришельца, встретился с ним взглядом. В серых его глазах не было и тени любопытства; только неприязнь, настороженность, озлобление увиделись мне в них. И тут меня укололо предчувствие, что он принесет мне какие-то неприятности. Приезжий инспектор, подумал я, посланный обществом охраны памятников или уполномоченным по культам. Проверяет, почему мы реставрируем росписи, не испросив разрешения.

Органист вновь заиграл, но я уже не мог слушать орган и побрел домой. Нет, еще в притворе я встретил Белова. Он улыбнулся, как мне показалось, иронически и сказал: „Добрый день, Адам Михайлович“. Мне подумалось, что Белов и приезжий человек взаимно связаны, что у них свидание, что они составят обвинительный акт, подрывающий мое спокойствие.

Я вошел в дом, было двадцать минут двенадцатого. Настроение мое металось от апатии к страхам. Сейчас я сознаю, что так проявляло себя предчувствие и паническое мое состояние соответствовало надвигающейся беде. Но тогда у меня не промелькнуло даже мгновенного сомнения — вот что удивительно! — что мои страхи несоразмерны обстоятельствам. Я уставился в страницу, но буквы прыгали, ломались, уплывали за обрез, в окно, и я вслед их незримому потоку поглядывал на двери костела, ожидая, когда инспектор и Белов выйдут вон. Это ожидание поглотило меня, и все, что находилось перед глазами — ограда, воротца, стволы кленов, работающий Жолтак, — подернулось поволокой, потеряло очертания, объем, стало двухмерным, как нарисованный на картоне пейзаж. Я заметил, что из костела вышел художник, потом ушел Белов, а может быть, это ушел органист или Буйницкий — все они стали похожи — тени людей, темные силуэты. Входил в костел и выходил из костела некто в сапогах. А инспектор оставался внутри.

Потом на последнем дыхании приплелась старая пани Ивашкевич. Она стояла перед входом, многократно крестясь, но в костел не входила. Я понял, что она не имеет сил отворить тяжелые двери и просит господа оказать ей помощь. Она простояла не менее пяти минут, пока не пришла Валя. Но только обе женщины вошли в храм, как ограда наполнилась беспричинно веселыми экскурсантами. Так называемый затейник построил их полукругом и отбарабанил какой-то вымысел про историю костела. Обычно я глубоко огорчаюсь, что люди с детским доверием слушают его невежественные речи, но сегодня это зрелище принесло мне облегчение. Я подумал, что тот человек, возможно, вовсе не инспектор, а тоже экскурсант, который пришел посмотреть костел в одиночестве и тишине, как и надлежит интеллигентному человеку.

Я посмотрел на часы — было десять минут первого — и удивился, что прослушал милое мне кукование. Собравшись с духом, я направился в костел, полагая проверить свои успокоительные предположения. У входа в костел меня ждала мелкая неприятность. Только я дотронулся до дверной ручки, как двери отворились изнутри и из костела начали выходить экскурсанты. Разумеется, никто не уступил мне дорогу, наверное, от удивления, что видят живого ксендза. Я стоял, как швейцар.

Войдя в костел, я внимательно огляделся — незнакомца в костеле не было. Я обрадовался, что мои страхи оказались ложными; это, однако, и огорчило меня, поскольку подтверждало, что я болен мнительностью — основной симптом старческого склероза. Тут ко мне присеменила пани Ивашкевич, и я увидал молящие ее глаза. Да, да, пани Ивашкевич, сказал я, идите к исповедальне, а сам еще минуту или две минуты продолжал стоять, раздумывая о старости. Даже не раздумывая, а чувствуя старость. Вот та же пани Ивашкевич была цветущая женщина, хорошо помню ее крепкие годы, а сейчас мы — два старых склеротика. Она будет таинственно шептать о страхах, а я буду их слушать, думая о своем. Робко зазвучал орган — играла Валя. Слушая пани Ивашкевич, подумал я, послушаю игру Вали. Я подошел к исповедальне и отдернул штору. Человек, в котором мне мерещился инспектор, лежал в безжизненной позе, мертвые глаза его были открыты, на голове запеклась кровь…»

Ксендз закрывает журнал и глядит на меня с авторской пристальностью. Я благодарю его за доставленное удовольствие и пользу и при этом не кривлю душой, он отвечает, что рад помочь следствию, я отвечаю, что нисколько в этом не сомневаюсь, и опять же не лгу, я уверен, что он хочет помочь, хотя я еще не определил направление его помощи — распутать узел или покрепче его затянуть. В его рассказе некоторые детали освещены недостаточно ясно, что естественно, поскольку он написан с бальзаковской скоростью.

— Адам Михайлович, — говорю я, — заинтересовал меня человек, обутый в сапоги. Не вспомните ли вы его подробнее?

— Боюсь, не смогу, — отвечал ксендз. — Меня одолевали невеселые мысли. Видел все, как говорится, краем глаза. Кто был тот человек — знакомый или незнакомый, не помню. Заметил его до пояса — сапоги, брюки, еще подумал жарко, а человек в сапогах. — Ксендз огорченно разводит руками.

— Обидно! — вздыхаю я. — Вдруг это главная фигура происшествия. (Ксендз глядит на меня совсем уже виновато.) Вдруг окажется, что он из прихожан. Возможен и такой случай, Адам Михайлович. Если убийца из верующих, из людей костела, этот в сапогах, или, допустим, Жолтак, или Стась Буйницкий… Какие тогда последуют неприятности для вас?

— Самые разные, — сникает ксендз. — Фельетоны напишут, лекции начнут читать, черное с белым состегают. Впрочем, это неважно. Да и если виноват случайный человек, даже если и Жолтак, ну что, это в пределах вероятного зла. Если же, предположим, во что совершенно не могу поверить, убийство совершено Буйницким или в нем окажутся виновны органист или Белов — опять же нереальное допущение, то лично для меня потрясение было бы огромным. Конечно, и для всех.

78