— Пить надо меньше, — неопределенно отвечает ксендз. — Они не пьют.
— И мне хочется на пластинку, — говорит органист. — Исполнение ведь следа не оставляет. Отыграл, звуки разлетелись, и все — забвение. Или вот, загноится палец, один пальчик, мизинчик хотя бы, отхватят его, и — конец музыканту.
— А где вы учились на органиста? — спрашиваю я.
— Я, можно сказать, самоучка. Сначала у костельного органиста каликантом был — меха качал, он мне основу дал, потом в каунасской семинарии вторым органистом. Вот там был учитель — мастер. Сейчас таких нет.
Он опять наклоняет графинчик, и ксендз Вериго, слушая тихое бульканье настойки, мученически вздыхает.
— Ну что вы так осуждающе глядите на меня? — спрашивает его органист. — По-вашему, пан Вериго, если вы не пьете пива, так весь мир не должен его пить, а только думать о совершенствовании и воспитании воли.
— Господи, — морщится ксендз. — Пейте, пейте. Пожалуйста.
— Пан Луцевич, — спрашиваю я, — вы не помните, кто из людей, которые были сегодня в костеле, носит сапоги?
— Жолтак, — отвечает органист. — Он всегда в сапогах, зимой и летом.
— А кроме него?
— Кроме него, никто сапоги летом не носит. Какой дурак будет париться в такую жару. Только он.
— А Белов как был одет?
— Не знаю. Я его не видел. Когда Луцевич за органом, значит, он за органом. По сторонам не глядит.
— Выходит, вы и экскурсантов не видели?
— Этих видал. Слышу — топот, гляжу — припожаловали. Я им, конечно, кое-что и сыграл.
— Ну и зачем? — неодобрительно спрашивает ксендз.
— Можно и пошутить, — говорит органист. — Им все равно, они духовной музыкой не умиляются. Разрядка нужна. Играть тяжело, не думайте, что сел и трум, трум, трум, как на балалайке. Вы-то, пан Вериго, должны знать. Ну, Серый, выпьем.
Серый при этих словах взвился в воздух, как коршун, упал на тарелочку с колбасой и спикировал в спаленку, унося в зубах добычу.
— Ах ты, холера! — вскричал ксендз и кинулся его преследовать.
— Оставьте, оставьте терзать бедное животное, — засмеялся органист. Жалко вам кусочка колбасы!
— Нет, ты не кончишь добром, — приговаривал ксендз Вериго, гоняя кота полотенцем, — ты скоро у людей изо рта начнешь выдирать, разбойничья рожа. Тебе уже все равно, что гости, что не гости. Я тебе покажу колбасу.
Обманным маневром кот вырывается из спаленки и уносится в прихожую.
— Нет, ты не уйдешь от меня! — направляется туда же ксендз. — Я тебя под землей найду! — но тут погоню за дерзким котом прекращает короткая трель дверного звонка.
— Это за мной, — говорю я удивленному ксендзу. — Мой помощник, от Жолтака возвращается.
Но я опять не угадываю — поздними визитерами оказываются Буйницкий и Петрович.
— О, кого я вижу! — радостно шумит органист. — Милости прошу к нашему шалашу. Присаживайтесь.
— Да, да, присаживайтесь, — бормочет ксендз и покорно подчиняется органисту, который требует рюмки для новых участников этой тайной вечери.
— Э-э-э, пан ксендз, — мямлит Буйницкий, — видите ли, он хочет уехать…
Петров виновато опускает глаза:
— Да, Адам Михайлович. Вы уже не обижайтесь, извините, но я вынужден отказаться. Не смогу. Мне и в костел как-то боязно будет входить.
— Вы что, так суеверны? — спрашивает ксендз. — Впрочем, как вам угодно. Мы вам должны за работу. Завтра рассчитаемся. Вас это устроит?
— Ничего не надо, — отказывается художник. — Сделал я немного, можно сказать, ничего…
— Правильно, — ободряет его органист и поворачивается к ксендзу. Оштрафуют нас за эти росписи, чует мое сердце.
— Я хочу вам сказать, — говорю я художнику, — что вам не следует покидать городок без разрешения следователя.
— Я понимаю, я понимаю, — поспешно заверяет Петров.
С Буйницким у меня сразу возникает недоразумение. Лицо его мне знакомо, хотя никогда прежде я Буйницкого не встречал. Но раз мне знакомо его лицо, думаю я, значит, все-таки мы где-то как-то соприкасались. По моим делам он не проходил, в этом отношении память меня не подводит. Ну, а где еще мы могли встретиться и войти в контакт? В поезде? В уличной толчее? Волосы он зачесывает назад, две большие залысины доходят почти до макушки, лоб высокий, и сам он высокий и худой, лицо умное, на нем лежит отчетливая печать старого страдания; на органиста поглядывает с предубеждением; глаза серые, нос хрящеватый, кадык выдается заметно. Нет, кажется, я Буйницкого не встречал. Мысленно я причесываю его то под «бокс», то наделяю кудрями, даю шапку-ушанку, армейскую пилотку, превращаю из шатена в блондина, а затем в брюнета и меняю на нем несколько нарядов — ничего это мне не дает. Такой тип лица, думаю я, региональный тип, таких лиц много, особенно на Новогрудчине.
— Станислав Антонович, — обращаюсь я к Буйницкому. — Вы сообщили следователю о неизвестном, который заходил в костел незадолго до прихода экскурсии. Не вспомните ли вы его приметы подробнее?
— Особенных примет я не заметил, — говорит Буйницкий. — Это так произошло. Я услыхал шаги, обернулся и увидел мужчину примерно моих лет, роста он на полголовы ниже меня, плотный такой, одет был в синий, темно-синий, костюм, кортовый, сапоги начищенные были, фуражку держал в руке, волосы седоватые, пострижены коротко, ну, еще вот что, небрит был, а костюм новый.
— Может, крестьянин, — подсказывает ксендз.
— Нет, не похож на крестьянина. Я еще нарочно мимо прошел, думая, что обратится. Я вышел во двор, поговорил с Жолтаком. Больше его не видел.