Это известие как ветром сдувает с Фадея Петровича его капитанскую солидность, он выкрикивает петушиным голосом: «Значит, нет больше Ивана Алексеевича!» — и застывает в минутной кручине.
— Все! — говорит он. — Отрыбачил!
— А как фамилия Ивана Алексеевича?
— Алексея Ивановича, — поправляет лодочник.
— Вы только что сказали Ивана Алексеевича.
— Нет, Алексей Иванович, — неуверенно утверждает лодочник и впадает в унылое раздумье. — Может, и Иван Алексеевич, — соглашается он. — А фамилии его я не знаю.
— А кто он?
— Рыбак, — отвечает Фадей Петрович. — Он отдыхал у нас в доме отдыха три или два года тому назад. Рыбачили вместе. Понимающий человек. День назад приходит, здравствуй, говорит, Фадей Петрович. Узнаешь меня? Я гляжу — знакомая внешность. Я, говорит, Иван Алексеевич. Помнишь, как сома тащили? Ну, я вспомнил. Опять к нам, говорю. Договорились вчера порыбачить, а его, значит, вы говорите, уже и нет. Пошел на дно, значит.
— А где остановился Иван Алексеевич, не знаете? — спрашивает Локтев.
— Я говорю, здесь. Понравилось ему у нас.
С пристани слышатся крик затейника: «С якоря сни-мать-ся!», многоголосое «Ура!», туш — это «Летучий голландец» трогается на встречу с Нептуном. Мы глядим в окно на скопление веселых женских лиц, которые начинают петь что-то про Одессу, про синее море и ненаглядных невест, причем самым серьезным образом и самозабвенно, как на сцене поют.
Сирены уплывают, хлопая веслами; Саша «отчаливает» к администратору, а я остаюсь в будке слушать Фадея Петровича. Лодочник открывает свои воспоминания подробнейшим описанием сома, которого он и Иван Алексеевич брали возле плотины. «Ах, какой это был сом! — восклицает он. — Иван Алексеевич так и остолбенел!»
Столбенею весьма скоро и я, поскольку все его воспоминания связаны с рыбами: плотва, красноперки, щучка этакая и такая, какой-то ручей с хитроумной форелью и так далее. Я не ихтиолог, знание рыбьих повадок мне ни к чему, а пристрастие Ивана Алексеевича, или Алексея Ивановича, к рыбалке поводом для насильственной смерти послужить не могло.
Во мне, правда, срабатывает защитный рефлекс, я слушаю лодочника краем уха, сознавая, что истории о рыбах бесконечны; для Фадея Петровича рыбы разнятся между собой, словно люди, каждая имеет чуть ли не свой характер, он их индивидуализирует; и мне приходится слушать не об Иване Алексеевиче, ловившем рыб, а о рыбах, ловленных Иваном Алексеевичем; я мысленно зеваю, но молчу, поскольку Фадей Петрович находится в некоем сказительном трансе, слова исходят из него, словно под гипнотическим влиянием. Глаза его, хоть и устремлены на меня, меня не видят, я — прозрачное облачко на пути его взгляда, который зрит водную гладь, белое перышко поплавка, легкую тень рыбы, подсматривающей сквозь пласт воды на фигуру Ивана Алексеевича, застывшую в терпеливом ожидании, подсматривающей за ним немигающим рыбьим оком до тех пор, пока он покажется ей деревом, а удилище — его длинной ветвью, с которой спустился в воду паук. И, о! вскрик удачи, рыбацкое счастье, хвастовство. Все это, хоть и характеризует Ивана Алексеевича как человека положительного, по существу, бесполезно; драматические коллизии Ивана Алексеевича с рыбами не имеют выхода на людей, а убили его все-таки не рыбы. Поэтому я думаю о Буйницком, который, под влиянием рассказа Фадея Петровича, представляется мне щукой, преочень хитрой и осторожной; он и внешне похож на нее — такой же вытянутый, острые нос и подбородок, уши, правда, оттопырены, но это для острого слуха.
И, о, эврика! — да это же он отец дочери органиста.
Все признаки идентичны, думаю я. Может, и органист об этом знает ведь развелся с женой. А может, и не знает. Двадцать лет назад это было, еще географию преподавал. Впрочем, какое это имеет значение? — думаю я. Кто без греха? Он всего лишь сакристиан, а не папа римский. В то время в бога не верил — грешил, пану Луцевичу рога наставил. Это обязательно надо уточнить, осторожно, конечно, вдруг органист и не подозревает такого подвоха, зачем ему глаза открывать.
Долго, однако, Фадей Петрович говорит. Рыб столько нет, думаю я, сколько он говорит. Я приподнимаюсь прощаться, и лодочник, видимо, от страха потерять слушателя, восклицает, что вспомнил самое главное: у Ивана Алексеевича в городке живет приятель. «Так он сказал, — говорит Фадей Петрович. — Завтра, говорит, утром подойду в город с другом поговорить, много лет не виделись, а к вечеру буду, ты меня жди». Еще и снасти попросил взять. Я его обождал немного, потом, думаю, не придет — выпили они там крепко.
— Как звать друга?
— Этого не сказал.
Значит, приятель, думаю я. Ничего себе приятель, суровый, пальца в рот не клади, недаром на щуку похож. Славная, надо сказать, дружба. Хотя чему удивляться, худшие враги как раз их старых приятелей и выходят. Так что преступление осмысленное и, судя по скорости, предопределенное. Покойный, правда, рыбу собирался ловить после этой встречи, покушения на свою жизнь не предполагал, но ошибся. А может, и предполагал, заметил же ксендз в его глазах настороженность, неприязнь — видно, не устерегся, убийца посильнее был, похитроумнее. Глуповат оказался Иван Алексеевич. Верно, обговорили что-то ледяным шепотом, нечто для убийцы опасное, знаменателя не нашли, и Иван Алексеевич направился к выходу, может быть, еще и пригрозил — гляди, пожалеешь, жди — в милицию иду. Итак, он направился к выходу, не сторожился, уверенный, что нападение невозможно — играет орган, костел полон звуков, в костеле посторонние. Но именно потому, что звучат органные трубы, убийца наносит удар. Зачем? Зачем? — последний вопрос в триаде неизвестных, которыми выражается убийство: кто? кого? зачем? или: кто убил? кто убит? причины? Первое предположительно известно, второе Локтев должен установить по прошлогодним регистрационным журналам, а третье придется копать. Убийца не хулиган, так что причины должны быть веские, тяжелые, такие глубоко лежат.