Я говорю Саше:
— Если нам повезет и мы возьмем убийцу, то будешь конвоировать его до ворот — там машина. Ты должен следовать за ним в трех шагах, придерживаясь левой руки, при остановках делаешь дополнительный шаг влево; при попытке нападения или бегства ты обязан задержать преступника без применения оружия; твой пистолет — исключительно символ власти, атрибут психологического воздействия; ты имеешь право пускать оружие в ход исключительно при недвусмысленной и явной опасности твоей, моей или свидетельским жизням, исходящей от преступника, — только в этом случае, то есть в том случае, если он окажется вооружен и проявит все признаки применения оружия. Понятно?
— Понятно, — отвечает Локтев.
Через полчаса я повторяю ему то же самое еще раз. А еще через полчаса я вновь интересуюсь, не забыл ли он, что в случае возможного выявления преступника должен конвоировать его до ворот, держась в трех шагах сзади со смещением влево и так далее.
Хорошая у него выдержка, говорит спокойно, не заметно, что сердится.
Саша еще минут десять расхаживает от стола к двери и обратно, размышляя о завтрашнем дне, затем садится к столу, расстилает газету, разбирает свой пистолет, зачем-то глядит в ствол на просвет, собирает пистолет и прячет в карман пиджака. После этого ложится в постель и засыпает молодецким сном.
Подвигав стулом и таким грубым скрипом Локтева не пробудив, я извлекаю на ту же газету его пистолет и для полной уверенности осматриваю и привожу в порядок сам. Разбираю, собираю, дивясь простоте устройства; маленький такой шарик, девять миллиметров в диаметре, а какой беды может натворить: будь ты богатырь-разбогатырь, тюкнет в грудь и словно ломом разворотит. Жуткая машина, осторожности требует, надзора; попадет в худую меткую руку, много оборвет жизней. Да хоть бы и одну, все равно… А ситуация этого не исключает. Опасен затеянный мною эксперимент, много в нем риска. Больше, чем следовало бы, чем разрешается, думаю я. Только другого решения я не вижу. А риск, ну что риск, и улицу перейти риск, если по сторонам не смотреть. Бдительным надо быть, ворон не считать. Он особо опасный, на все готов. Только к спектаклю не готов. Поди, и он в эту минуту варианты перебирает, готовится, определяет угрозу. Лежит себе в постели или покачивается на стуле, как я сейчас, не спится ему, тревожно. Думает: что вы, господа следователи, знаете? Почему я убил Клинова, вы не знаете, тут вам хода нет. И он прав, действительно не знаем. И он думает: для чего в костел пригласили — понятно; понятно, что не молиться; минуты будете считать — пожалуйста; ну и вычислите, что в такие-то пять минут в костеле оставались наедине Клинов и я. Ну и что, не доказательство, свидетеля-то нет, в царстве он небесном. И он думает: а нет свидетеля — делу конец, точка. Нераскрытое. И второе — нераскрытое. Так что будьте здоровы! Благообразный зверюга, клыков не видно. Разъярить его надо, думаю я, чтобы высунулся, показался в натуре, защитника потерял. А остальное предусмотрено — и свидетели, и машина, и оружие. Только бы не стукнуло ему в голову вооружиться. Хотя чем, чем? Ну, нож… Ружье охотничье ведь не притащит. Не должен. Интересный завтра будет день, думаю я. Что о нем ксендз Вериго потом напишет?
Локтев крепко спит. Мне даже досадно, что он так сладко, отрешенно спит, потому что я не могу отрешиться и заснуть. Нельзя сказать, что я бодрствую. Я лежу в постели, глаза мои закрыты, тело, безусловно, сонное, точнее сказать, ватное, но мозг мой работает, он поглощен завтрашним делом, он в будущем времени, в костеле, среди участников эксперимента. Мне всегда не спится накануне развязки, хоть я и стараюсь себя усыпить. Все, что я вижу в такие минуты, нереально, это нельзя запротоколировать, но я убежден, что все то, что мне видится, и есть сокрытая тайна, открытая мной истина. Я разгадал для себя убийцу и не сомневаюсь в своей правоте. Но убийца должен сам признаться в своем преступлении, иначе я проиграю, я не смогу найти веские доказательства для суда. Я стараюсь дремать, но перед глазами у меня костел, и я один разыгрываю спектакль марионеток, который завтра коллективно исполнят семь живых людей, семь подозреваемых или свидетелей, неважно как их назвать, семь человек, среди которых прячется убийца.
Я вижу их в центральном проходе костела на фоне алтарного креста; все они освещены яркими лучами, которые солнце посылает в храм через стрельчатые окна.
Я начинаю исполнять свою роль, говорить свою заготовленную, продуманную, отредактированную речь; да, я не спорю, я соглашусь с любым обвинителем, что я ерничаю, что мои шутки грубоваты, но это мое средство обороны, это межа, которая отчуждает меня от него, затаившегося среди семерых, похожего внешне на всех не-убийц, и непохожего на них как инопланетянин. Я заставлю его в этом признаться.
— Мы собрали вас сюда, — говорю я, — чтобы воскресить некоторые события печального четверга. К сожалению, среди нас нет Жолтака, он, как известно, предан земле. Спит вечным сном и гражданин, обнаруженный ксендзом в исповедальне. В его роли будет выступать мой товарищ лейтенант Локтев.
Перенесемся, граждане свидетели, в день убийства. Одиннадцать часов. Вы, Петров, в одиннадцать часов стояли на подмостях. В это же время вы, Луцевич, вошли в костел, поднялись на хоры и сели за кафедру. Я прошу вас занять названные позиции. На дворе покойный Жолтак сбивал новую скамейку. Предположим, что он и сейчас тихо постукивает топором. Теперь, пан ксендз, ваша очередь. Вы слушали орган, сидя в сакристии. Нет, идти туда не надо, присаживайтесь на любую скамью; будем считать, что вы незримы. Гражданин Белов в это время находился в музее. Остается пан сакристиан. Что делали вы?