Децкий вернулся с поминок в десятом часу. Хоть и выпил за поминальным столом достаточно водки, был совершенно трезв, и хуже, чем трезв, — был опустошен, горестен, сам себе неприятен. Это состояние пришло еще там, когда стоя пили первую. Вдруг осозналось, что Павла нет; все жрут, пьют, кто искренне, кто поддельно горюет, а его нет — отнят, изъят. И не сам факт смерти показался ужасным — все мы смертны, да, все, кто в этот час плакал и хохотал, женился, рождался, работал, болел и кто тоскливо вздыхал, что Павлу выпал короткий век, все смертны — тут не было о чем горевать; ужаснуло другое, ужаснула мысль, что он сам спровоцировал эту смерть, поспособствовал ей, что рассказами о трусости Павла он всех пугал, вселял страх, ожидал какой-то решительной меры, что для собственного спокойствия он желал этой смерти, не убийства — так жестко желание не становилось, но исчезновения, немоты, отсутствия.
И случилось — Павел отсутствовал, онемел, исчез навсегда. И смерть случилась, когда он, Децкий, приблизился к тайне. Тогда, в моменты вечерних телефонных разговоров с Павлом, он уже не желал его гибели, сердился, но страх и злоба уже прошли, он уже примирился с его присутствием, с той опасностью, какую создает его страдание; но побуждение, сигналы на обрыв жизни Павла уже излучились, коснулись всех, и кто-то отреагировал. Теперь не имело значения, правильно или неправильно этот кто-то поступил. Смерть состоялась, и грех убийства не был личным грехом того, кто убил. Децкий чувствовал, что этот грех лег на него, вошел в душу и убивал душу. Нет, это не поминки, говорил он себе; он справит поминки, когда убийца получит свое, когда последует под могильный холм за Павлом, чтобы равно стало на весах. Он найдет убийцу; Децкий уже знал, как будет искать. Он думал, что уже имеет власть над убийцей, что ему дана возможность отомстить в любой угодный час — достаточно явиться к следователю Сенькевичу с повинной. И никто не спасется. Но Децкий знал, что никогда так не поступит. Есть своя жизнь, ее надо прожить сполна, и не там, а тут. Убийца должен исчезнуть, но он, Децкий, не имеет права исчезнуть вместе с ним, ибо жизнь за жизнь, а не две жизни за одну жизнь.
Есть убийца, и есть он — одинокий мститель. У него нет союзников, никто не поддержит его, никто ему не поможет; все хотят жить без перемен, без риска, без страха стычки с убийцей; все, кому Павел был опасен, радуются; у всех сквозь вздохи притворного горя слышен вздох облегчения. А если погибнет он, этим людям станет еще легче, страхи их ослабнут, земля под ногами, сейчас зыбкая, окрепнет.
Но кто решился?
Сквозь наплывы своих мыслей Децкий чувствовал, что знает разгадку, что он видел и что память его держит что-то такое, что сразу отвечает на вопрос: «Кто?» Он сел на тахту и, сжав виски руками и покачиваясь, попытался отыскать это важное, притаившееся в уме знание. Но горечь, чувство вины перед Павлом тяготили ум, он не мог отрешиться, расслабиться, освободиться, установить в мыслях покой.
Неожиданно зазвонил телефон, на звонок выскочил из своей комнаты Саша, и Децкий крикнул ему: «Меня нет!», но сын, не сообразив, ответил в трубку: «Да, сейчас позову».
— Слушаю! — сказал Децкий и поморщился, узнав голос следователя.
— Юрий Иванович, прошу извинить за поздний звонок, — говорил Сенькевич. — Я прошу вас завтра утром приехать ко мне, есть очень важное дело.
— Какое? — машинально спросил Децкий.
— По телефону не расскажешь. Так когда вам удобно?
— Мне все равно, — сказал Децкий.
— Ну, что ж, давайте в девять.
— Хорошо, — согласился Децкий, — я приду в девять.
Все прежние горести после этого короткого разговорчика померкли и смялись, отодвинулись назад, а наползло насущное — гадание о завтрашнем дне. Что за дело, думал Децкий, что они там надумали? Может, допетрили, досверлились, придешь своими ногами — и под стражу. Но как, откуда, каким образом могли узнать? Никак не могли — на заводе не были, в «Хозтоварах» не появлялись, Петькин склад не посещали. Нет, не о том у них дело, думал Децкий, совсем не о том. Но о чем? Какая важность открылась? Может, с Пашиной катастрофой что-нибудь прояснили или заподозрили, предположил Децкий. Но вызов по этому вопросу не пугал: он ни при чем, он знает не больше их, ну, чуточку побольше, но не скажет. Самые странные строились предположения, и строились они долго, пока не протюкалось сквозь разную несуразицу одно — более всех возможное и весьма неприятное, — что каким-то образом следователь узнал про его запросы в таксопарке. Сразу и представилось, каким образом мог узнать. Главный инженер рассказал. Нашли еще одного, или двух, или трех таксистов, ездивших в Игнатово, и тот поспешил сообщить. Сам позвонил в горотдел, спрашивал капитана Децкого и, конечно же, наткнулся на удачливого майора. Главного инженера Децкий мгновенно возненавидел. Вот кто был виновником. Скотина, думал Децкий, медвежья скотина. Воистину: скажи дураку молиться — он лоб разобьет. Держит же земля такого барана. Разве просили тебя, осла, звонить, мысленно кричал ему Децкий. Всё эта наша прославленная халатность: месяц будут собирать справки, расспрашивать людей в день по одному. И все, что можно было дурного пожелать услужливому администратору, Децкий желал с сильным чувством: и ноги поломать, и провалиться, и околеть, и лопнуть, и ссохнуть, сдохнуть и сгореть. Но что с проклятий? Никакого толку не было в таком остервенении — истерическая трата нервов.
Если все так, если зовут по этой причине, думал Децкий, то худо дело главную ниточку получит в свои руки следователь Сенькевич. А уж там катись, клубочек, указывай да показывай. Рок, сказал себе Децкий, вот как просто действует рок.