Прибывают эксперты, не воображаемые, а по вызову, и начинается обычный, скрупулезный осмотр места происшествия. Осмотр одежды, осмотр тела, снятие отпечатков. На крюке и табуретке следов пальцев нет, чисты. Время смерти — между половиной третьего и тремя. Я мало ошибся. В сундуке под барахлом сберкнижка, на счету двести десять рублей сорок пять копеек. Никому не завещана. Медицинский эксперт тянет меня в сени и шепчет, чтобы не слышали понятые, что следы удушения дают повод думать об инсценировке самоубийства. Теперь понятно, почему не завещана. Убийство — продуманное, жестокое, работал профессионал, улик не оставил.
Улик нет, но он должен иметь алиби, думаю я. Любопытно, как он представил свое алиби.
Живет Буйницкий недалеко, на соседней улице, но я иду долго, не спешу, соображаю, какие можно будет привлечь доказательства, уличающие его во лжи. Он скажет: «Я дежурил. В два часа обошел территорию, проверил, все ли в порядке, все ли на месте, не забрались ли в цеха разбойники полакомиться маслом. Во время обхода никаких следов воровства не заметил, никто из живых людей мне не встретился». Что возразить? Обход территории продиктован служебным долгом. Если в ночь дежурства хищения ценностей не произошло, служба исполнена безупречно. Потому и порядок, что охранял активно. В заборе, верно, есть дыра. Путь туда, путь обратно по темным улицам. Хватятся Жолтака днем. И кто хватится? Если бы не ксендз — зачем он его искал? странно! — черт знает, сколько бы провисел. А хватятся — так первые, главные, минуты следствия пройдут в недоумении: повесился? Доказывайте! Кто-то слышал звук моих шагов? Кто-то видел мою тень в тени деревьев? И зачем мне его убивать? Двадцать пять лет не убивал и вдруг — здравствуйте! — повесил.
С ворохом таких мыслей в голове я открываю калитку во двор Буйницких. Слева, перед окнами, маленький цветничок, справа аккуратненький огородик, зелень, кусты крыжовника и смородины, прошлогодний урожай ее я пробовал вчера у ксендза. Хозяева дома, я знакомлюсь с паней Анелей, как называет ее ксендз, высокой, под стать мужу, но засушенной горем женщиной; сердобольное лицо Анелии Буйницкой не увязывается с моими представлениями о ее муже, хотя и он никак не похож на монстра, глаза у него сострадательные, лицо доброе, отпечатка злой решимости или опыта жестокости в чертах лица не видно, если, конечно, для встречи со мной он не использует маску. Домик небольшой, разделен фанерными перегородками на залу, спаленку и кухню. Меня приглашают в залу — опрятную, чистенькую, но какую-то вконец нежилую.
Я говорю, что Жолтак покончил жизнь самоубийством и в связи с этим меня интересует, не встречали ли они его вечером, может быть, он говорил что-либо такое, что прольет свет на причины его трагического поступка.
Супруги отвечают, что о самоубийстве Жолтака им известно — рассказал ксендз Вериго. Более того, не поверив ксендзу, то есть поверив, конечно, но чтобы осознать, убедиться, что такое ужасное дело действительно случилось, они побежали в дом Жолтака и увидели бедного старика в петле.
Наверное, мчались как ветер, думаю я, посмотреть правдоподобие и потоптаться на случай, если привезут розыскного пса. Слушая их, я оглядываю комнату и нахожу то, что придает ей нежилой вид. Между окнами стоит этажерка с детскими игрушками и книжками, а над нею в раме собраны фотографии — одна девочка, вторая девочка, две сестрички вместе, девочки у калитки, на крылечке, на руках у мамы, на коленях у папы, и последний снимок — на кладбище.
— Я не понимаю, я не понимаю, — жалостливо приговаривает Буйницкая. Зачем он это сделал?
— Если бы не увидел своими глазами, — говорит Буйницкий, — ни за что на свете не поверил бы. У него не было причин.
Разумеется, мысленно соглашаюсь я. К нему и мысли такие не приходили. Разумеется, не поверил бы, если бы не сделал это своими руками.
Я спрашиваю, когда Буйницкий заступил на дежурство и не имело ли оно происшествий.
— Нет, происшествий никаких не случилось, — говорит Буйницкий. (Так я и думал, полный порядок.) — В сторожку пришел к двенадцати, вот как с вами расстались. В половине первого Настя пришла — «Сельхозтехнику» караулит, через дорогу это. Она каждую ночь у нас сидит — одна боится.
— А когда ушла Настя?
— Часов, может, в пять. Светло уже было.
— Так она свою технику без присмотра оставила?
— А кому она нужна?
— Всю ночь в сторожке и провела?
— Да, проговорили.
— Из сторожки не выходили? — спрашиваю я в лоб.
— Нет, — говорит Буйницкий. — Чего выходить? Цех закрыт, машины под окном, тихо было.
— Ага! Ага! — киваю я головой, совсем как фарфоровый болванчик. Если он говорит правду, то все мои построения глупость и ерунда.
— Извините, — вдруг озабоченно говорит Буйницкий. — Вот вы задаете такие вопросы, они, как бы это сказать, странные. — В глазах сакристиана появляется волнение, какой-то страх, что-то мучительное. — Создается впечатление, что вы проверяете, не мог ли я ночью быть один, и, видимо, это как-то связано со смертью Жолтака. Скажите, он правда покончил с собой?
Ну и простодушие. Кандид. Не все ли вам равно, гражданин Буйницкий?
— Да, — говорю я, — он совершил самоубийство. Но наш долг узнать причины. Может быть, кто-то его обидел, оскорбил, ранил душу. Человек расстроился, и случайное слово стало роковым. Тем более, говорят, нрав у него был невеселый.
— Тоскливый, тоскливый, — жалостливо подтверждает Буйницкая. — Деньги собирал на телевизор. Конечно, что хорошего жить одному.